— Даже ради меня не можешь?
— Даже ради тебя не могу.
Она посмотрела на него твердо и непреклонно:
— Тогда мне придется уехать.
— Да, конечно. Хорошо.
Он спустился вниз. Вирджиния продолжала сборы. Закончив паковаться, она позвонила в аэропорт и заказала билет; теперь ей будет нетрудно вернуться домой и посмотреть всем в глаза, на протяжении нескольких последних месяцев она часто думала об этом; но сейчас уже она не могла просто сказать, что у них с Александром не получается быть вместе и они решили расстаться… Не будет ни унижения, ни ужаса, это должно сработать. Она уже собралась было позвонить Фоллону, чтобы тот отнес вниз вещи, как взгляд ее упал в окно. На ограждении задней террасы, лицом к дому, сидел Александр. Плечи у него поникли, руками он обхватил себя, словно стараясь защититься от какой-то боли. Она смотрела на него и вдруг поняла, что он плачет, плачет очень тихо: большущие слезы бежали у него по лицу и капали на рукава. Время от времени он поднимал руку и смахивал их со щек. Весь он казался каким-то бесцветным, серым, как будто из него ушла жизнь.
Она вдруг очень живо и ярко вспомнила, каким увидела его тогда, в день самой первой их встречи, в ресторане в Нью-Йорке: он был такой красивый, такой улыбающийся, такой блестящий; вспомнила, как он встал ей навстречу, как протянул ей руку; и при этом воспоминании у нее екнуло сердце и одновременно что-то екнуло во всем ее теле. Она вспомнила, как молниеносно и сильно влюбилась в него; вспомнила, как постепенно у нее нарастали сомнения насчет него и их будущей совместной жизни и как она глушила в себе эти сомнения, как сильно, страстно хотела она стать его женой, достичь успеха, хотела, чтобы ею восхищались, чтобы ее уважали, чтобы ее признали как личность, — в общем, хотела стать графиней Кейтерхэм.
Она сидела, смотрела на Александра, вспоминала все это, и сердце ее постепенно начало ныть, ныть не только от боли, но и от любви к нему; она поняла, что действительно любит его, любит очень сильно, быть может, даже сильнее, чем тогда, когда они только поженились. Это была какая-то очень странная, очень необычная любовь; она явно не могла принести Вирджинии настоящего счастья; и тем не менее это все-таки была именно любовь, смешавшаяся, сплавленная воедино с чувством вины и с осознанием того, что и она сама в данном случае не вполне безгрешна, и Вирджиния поняла, что не сможет оставить его, это было бы ужасающе, по-варварски жестоко и она бы потом никогда себе этого не простила.
Она медленно спустилась по лестнице и вышла на террасу.
— Пора прощаться, как я понимаю, — проговорил он, — ты ведь за этим пришла.
— Нет, не за этим, — отозвалась она. — Я пришла спросить, не поехать ли нам покататься верхом после обеда? Я все еще немного побаиваюсь этой своей новой кобылы, и мне может понадобиться твоя помощь.
Потом, естественно, наступила закономерная реакция. Сознание собственного благородства, любовь и нежность отступили на задний план, вместо них пришли злость и ощущение несчастья. Александр уехал, ему нужно было встретиться с управляющим имением, а Вирджиния поднялась наверх и забрела в детскую, старую детскую Александра; она ходила по ней, дотрагиваясь до стоявших там вещей — колыбельки, высокого детского стула, деревянной лошадки, — и тихонько плакала. И тогда из своей комнаты, которая примыкала к детской, вышла Няня и взяла Вирджинию за руку.
— Простите меня, пожалуйста, мадам, но я не могла не услышать некоторые из ваших… той части вашего разговора сегодня утром, когда вы сказали, что уезжаете. И я подумала, что должна вам это сказать:
я… подозревала, что что-то не так. Я имею в виду, с Александром. Он… он мне как-то сам об этом сказал. Не прямо, конечно. Но я понимаю, почему вы уезжаете. Никто не вправе обвинять вас за это. Я буду скучать без вас, мадам.
И, увидев наконец-то перед собой кого-то, кто не осуждал, не кричал, не приходил в ужас, кого-то, кто любил Александра и, как она была уверена, должен был полюбить и ее, Вирджиния ответила:
— Нет, Няня, я не уезжаю. Я остаюсь. И не на какое-то время, как я предполагала раньше, а навсегда. Но мне нужны будут ваша помощь и ваша поддержка.
И она принялась долго и сбивчиво объяснять, почему она остается и что она собирается предпринять. Няня слушала молча, не произнося в ответ ни слова, только держала ее за руку; и когда Вирджиния наконец смолкла, Няня проговорила таким тоном, будто они обсуждали хозяйственные дела на предстоящую неделю:
— Мне кажется, ваша светлость, что в гостиной следовало бы заменить занавеси. Голубые выглядят очень холодно, особенно когда в комнате мраморный камин.
Макс, 1986
Был четверг, один из тех дней, по которым Томми обычно навещал Малыша. Макс решил по дороге домой заехать за ним. Бедняга Малыш. Ужасно было наблюдать, как человек разваливается буквально на глазах. Теперь он постоянно перемещался только в инвалидной коляске, ноги уже совсем не держали его, руки лежали в лубках. В те дни, когда ему бывало особенно плохо, Малыш с большим трудом удерживал голову в нормальном положении, а речь его становилась все более затрудненной и нечленораздельной. Но хуже всего — по словам Томми, делившегося своими наблюдениями с Максом, — было то, что под этими хрупкими останками человеческой оболочки продолжал жить ясный, сильный, энергичный ум, обреченный на одиночество и беспомощность.
— Не знаю, как он это выдерживает.
— Я бы застрелился, — говорил Макс.
— Не смог бы, — грустно возражал Томми, — в таком состоянии человек вообще ничего не способен для себя сделать.