Полчаса спустя, успев еще пару раз приложиться к текиле, Энджи сидела уже в черной кружевной комбинации, Макс в своих боксерских трусах. «Очень милый шелк, мой мальчик», — оценила, ласково погладив их, Энджи, а туалет Томми остался почти в неприкосновенности. Джемма подчеркнуто держалась в стороне одна.
— Я хочу есть. — Энджи встала. — Пойду, сделаю нам всем по бутерброду. Кто-нибудь хочет чего-нибудь еще?
— Я и бутерброд-то не хочу, — ответил Макс, не сводя с нее довольно пристального взгляда. — Мне хочется еще текилы. Прямо сейчас. А потом еще разок сыграем. Энджи, а у тебя старая рулетка сохранилась?
— Боже мой! — Энджи подошла к нему и нежно погладила по голове. — Какой же ты, оказывается, азартный игрок. Просто весь в папочку, верно, Томми? Держу пари, ты наверняка сам знаешь, где лежит эта старая рулетка.
— Точно, — согласился Томми.
И тут до всех троих дошло, что было только что сказано; мгновенно протрезвев, все трое застыли и посмотрели на Джемму; в глазах у них читался ужас, как у напроказивших детей.
— Разумеется, никакой он мне не отец. — Макс сидел в маленькой гостиной в доме на Понд-плейс, и вид его ясно говорил о том, что чувствовал он себя скверно. Он поспешно увез Джемму, оставив Томми у Энджи, якобы помочь ей навести порядок. — Он что, похож на моего отца?
— Да, похож.
— И Александр тоже. Я хочу сказать, папа.
— Меньше, чем Томми.
— Да брось ты, бога ради. Ты уже готова отыскивать что-то там, где вообще ничего нет. Это же просто жалкое зрелище. Честное слово, Джемма, не понимаю, как тебе удается столько всего нафантазировать из-за пары слов, из-за пустой пьяной болтовни. Ты, оказывается, еще больше ребенок, чем я думал.
— Не такая уж я дура, Макс. И все это вдруг очень хорошо одно с другим складывается. С чего бы?
— Чушь! Что складывается?
— Твоя преданность Томми. Ваши странные взаимоотношения.
— Джемма, ты просто с ума сошла. Ты говоришь полную чепуху. Это же абсурд. Ты что, в самом деле думаешь, что какой-то американец может быть моим отцом? Я сын и наследник Александра Кейтерхэма. Спроси его самого. Он тебе скажет.
— Могу и спросить, — заявила Джемма. — Могу.
— Давай, валяй, — улыбнулся Макс. — Уверен, ему доставит большое удовольствие убедить тебя, что ты ошибаешься.
— А тогда кто такой Томми? И что тебя с ним связывает?
— Он давнишний друг моей матери. Которая, как ты, может быть, помнишь, была американка. Ему не повезло в жизни, у нас с ним добрые отношения, вот и… вот, собственно, и все.
— Но почему ты с ним живешь? В этом… — она огляделась вокруг, — в этом странном домике?
— А почему бы мне тут и не жить? Здесь очень приятный район. — Он говорил весело, стараясь разрядить возникшее напряжение.
— Перестань, Макс. А почему бы тебе не жить в доме на Итон-плейс? Вот там действительно очень приятный район.
— Мой отец предпочитает пользоваться тем домом, когда приезжает в Лондон. И он не любит, чтобы мы там все толклись. Он это давал понять совершенно ясно, и не раз.
— А тогда почему ты живешь вместе с Томми? Почему не один, самостоятельно? Или не с кем-нибудь из твоих друзей, кто был бы такого же возраста, как и ты?
— Джемма, Томми и есть друг. Просто вышло так, что он намного старше меня. Но я его люблю, мне с ним интересно, вдвоем нам легче платить за этот дом. Не знаю, нам просто хорошо вместе.
— По-моему, это все странно. Меня твои слова не убеждают.
— Джемма, если ты начнешь распускать сплетни насчет этой дурацкой идеи, насчет Томми и меня, клянусь богом, я тебе шею сверну.
— Ах, оставь, ради бога. — Голос у Джеммы стал вдруг очень утомленный. — Ладно, Макс. Отвези меня, пожалуйста, домой, хорошо? Я устала. Такой ужасный вечер.
Макс посмотрел на нее.
Мозг его лихорадочно работал, просчитывая различные возможности, варианты, опасности и подстраховки. Он мог сделать только одно. Возможно, ее это не убедит. Но наверняка заставит заткнуться.
— Джемма, — проговорил он, — ты не согласишься выйти за меня замуж?
Георгина, 1987
Она просто не представляла себе, как ему об этом сказать. Всякий раз, когда она раздумывала на эту тему, перед ней возникало его тонкое, страдальческое лицо, она отчетливо представляла себе, как лицо это заливается краской смущения, и отказывалась от своего намерения. На протяжении первых нескольких дней после рождения ребенка она была одержима этими мыслями почти так же, как самим ребенком. Все эти дни она лежала на высокой кровати и держала ребенка на руках, или кормила его, или просто благоговейно глядела на то, как он спит — все еще в той же самой позе, в какой он рос в ее чреве; она рассматривала своего сына, великолепного сына, с его маленькими ручками, сжатыми в кулачки, с маленькими скрюченными ножками, с копенкой темных волос, с еще не сфокусированными, но такими сосредоточенными голубыми глазками; рассматривала и изучала и само это крошечное существо, и все то, что составляло пока его жизнь, — как он спит, плачет, ест. И чувствовала такую любовь, такую нежность, такое яростное желание и готовность защитить его, каких она даже не могла бы и вообразить себе еще совсем недавно. А в перерывах между приступами всех этих чувств Георгина думала о Мартине, который был столь важен для нее как часть начавшейся жизни ее ребенка, и понимала: он должен узнать, что ей все известно, должен увидеть ее ребенка, должен иметь возможность подержать его на руках, любить его, войти в его жизнь и стать ее частью, как он стал сейчас, задним числом и каким-то очень странным образом, частью ее жизни. Но она просто представить себе не могла, как сказать ему обо всем этом.